Да здравствует страх!

Когда-то в одном доме я оказался за именинным столом с солидным прокурорским работником. Больше его не встречал, и, собственно, запомнился только рассказ: как он, сослуживец знаменитого — некогда — Шейнина (прокурора страшных 30-х, автора популярных «Записок следователя»), радушно его приветствовал после лубянской отсидки. На этот раз шейнинской: как известно, и своих не щадили.

«Лев Романович, мы все рады, что справедливость восторжествовала. Поверьте, никто из наших не верил, будто бы вы…»

«Да, да, дорогой, спасибо, — не дал договорить вчерашний номенклатурный зэк. — Но какие ТАМ люди!»

Реакция, заставляющая призадуматься.

«Да, да» — это понятно. Отмахнулся. Не хочется вспоминать неприятное. Плюс, разумеется, непрошедший, непроходящий страх. Наверняка и так называемый стокгольмский синдром — тем более сам был из «них», говорили, допрашивал, «колол» аж Бухарина.

И все же — вот это, похожее на перехлест. «Какие ТАМ…»

Тут не только боязливое купирование нежелательного поворота в собственной судьбе. Не только страх повторения, но немедленный переход из ужаса в пафос. В восторг — по отношению к своим пытателям.

Это уже абсолютный триумф страха. Его апофеоз. То есть такая победа карательной силы, которая ей самой, может быть, не мечталась.

Страх со стороны жертвы — его можно стыдиться, но всегда ли можно осуждать? Во всяком случае, с непоротой задницей. Если сам себя осуждаешь — твое право. Случается, и твоя честь.

Читаю интереснейшую книгу Бетти Шварц, легендарного телередактора, «Шостакович — каким запомнился». Читая, переживаю пережитое — хотя бы и мною лично. Конкретно.

«Покорность, растоптанность поселяла в нас внутренних редакторов и цензоров, отвратительнее государственных.

Помню, как после нескольких лет запрета поставили в эфир прекрасный телеспектакль Р. Сироты и В. Рецептера «Смерть Вазир-Мухтара» (по Ю. Тынянову). Казалось, радуйся, молчи и жди (больших неприятностей прежде всего). Нет. Сама спохватилась: в этот день государственный визит в Иран председателя Президиума Верховного Совета СССР В. Подгорного… (Между прочим: вот уж и сами инициалы тогдашнего деятеля, Н.В., забылись, а собственная вина помнится, жжет. — Ст. Р.) …Будет международный скандал!

Готова биться головой о стенку, а директор программ ЦТ благодарит за спасение для всех. И, естественно, отменяет эфир. Оказалось — навсегда. Через несколько лет уничтожили эту потрясающую пленку».

Как один из немногих, кому Володя Рецептер успел ее показать, подтверждаю: да, потрясающую. Потрясающую. Хватит того, чтобы назвать исполнителей, актеров лучшей поры товстоноговского БДТ. Лебедев, Тенякова, Басилашвили, Трофимов, Юрский (в роли Пушкина), сам Рецептер (Грибоедов)… А чуть ли не лучше всех — Стржельчик, который так сыграл Чаадаева, что, стесняясь собственной глупости, я все же спросил моего друга Володю: неужели, мол, он читал чаадаевские сочинения? На что получил заслуженно лапидарный ответ: «Ты что, дурак?»

Заметим особо: Бетти Шварц призналась в грехе страха, о коем никто ничего не знал (о грехе, со страхом были накоротке все), долгие годы спустя. Так же, как Михаил Козаков не столь уж давно — и, казалось, с чего бы? — памятно и публично-печатно признался: было дело, незапамятно-давнее, органы вербовали его и даже словно бы завербовали. (Словно бы — так как их задания завербованный не выполнил, не смог, не захотел.) И я тогда сперва обмер: ну, сейчас начнет его полоскать желтая сволочь! В чем, конечно, и не ошибся.

В самом деле: с чего бы артист вздумал извлечь неудобовоспоминаемый факт из глубин своей, никому, кроме него — и, естественно, кроме них, хранящих наши досье, — не открытой памяти? Ведь, говорю, ничем не потрафил им, даже наверняка обозлив неоправданностью надежд. (Как, к слову сказать, было и с самим Солженицыным, «агентом Ветровым».)

В конце концов понятен восторг разгулявшейся шоблы: а, сам признался! Ату! Уж не похвалиться ли и мне: а вот я, студентом, будучи призван на роль стукача, грубо послал вербовавших! Не герой ли? Но меня-то жареный петух не клевал тогда в оное место, у меня — редкий случай — в роду никто не сидел, а у Миши одна только мать — дважды. И, по мне, это его признание — опять же не прошенное, никем и ничем не спровоцированное извне, среди многих тысяч молчащих, непризнающихся — поистине дорогого стоит. Пуще того. Ставлю его вровень с поступком, когда в глухую доперестроечную пору Козаков, бледный от сознания рискованности поступка, первым в России взял да и прочел с эстрады ахматовский «Реквием». Вызвав мою гордость за друга и, конечно, страх за него. Сажать за такое уже не сажали, но запрет на профессию вполне ожидался. И обсуждался нами. Заранее.

Как выступление с «Реквиемом», так и вышеуказанное признание означают как раз преодоление, изживание страха. Исторического, генетического, какого угодно. И это — удел избранных. Отчего благородно-наивным был прозвучавший на заре перестройки призыв академика Лихачева к всеобщему покаянию. В том-то и дело, что способны каяться те, чья вина — всего лишь в том, что жили, выживали при тоталитаризме. Так, например, честнейшая Лидия Корнеевна Чуковская, страдая из-за того, что ее брат Николай плохо отметился в гонениях на Пастернака (ко всему — друга семьи), записывала: «Какой стыд. Впрочем, я не вправе осуждать его. Он произнес те слова, от которых следовало воздержаться, а я не произнесу тех, которые должно произнести. Большая ли между нами разница?»

Большая, большая — хотя бы и в том, что кается воздержавшаяся сестра, а не высказавшийся брат. И уж тем более попробуйте отыскать раскаявшегося палача, вертухая, доносчика…

К несчастью, за последние 8-10 лет почва, на которой могло взрасти покаяние, не только поистощилась. На опустевшем месте густо взрастает кичливость: какими же мы сообща прекрасными были! В брежневскую, в сталинскую эпоху. Когда — «дружба народов», «первые среди равных», «самые читающие» — и т.д., и т.п.

Любопытно — и неизбежно, — что по логике этой ностальгической гордости происходит и возвращение объединяющего страха. Настолько объединяющего, всеобщего, что его вроде бы и стыдиться незачем.

Говорим ли о бизнес-сообществе… Стоп. Сообществе? Разве лишь в том смысле, что действительно сообща предали Ходорковского. А (тянуть перечень можно до дурной бесконечности), скажем, мордовские судьи, упорно боявшиеся не угадать желания власти (властителя) в решении судьбы Бахминой? А — это, может быть, много и много хуже — сама власть, которая тоже боялась (!), как бы кто не подумал, будто УДО, всем было ясно, предсказуемое, произведено не по ее неподотчетной воле, а под «давлением общественности».

(Честно признаться, думаю, что по этой причине наше интернет-голосование в защиту сперва рожавшей, потом родившей матери подзадержало-таки ее на зоне.)

Да что там. Вот — не нечто, соприкоснувшееся с высшей властью, а самый подножный быт. Буквально — что под ногами. Потрясшее многих равнодушие соседей зверски избитого журналиста из Химок, которые наблюдали, как он много часов провалялся под их окнами, — есть ли оно всего только равнодушие? Пусть, как я понимаю, подсудное. Скорее, опять — вкоренившийся страх. Перед милицией. Судорожная боязнь попасть в ее поле зрения. А не ты ли и избил? Не ты? Ну, пока посиди в обезьяннике и получи авансом по почкам. Отчего так учащаются, становясь массовыми, случаи «оставления в опасности», и есть ли вернейший признак того, что мы — не сообщество? Не общество?

Страх, страх снова разлит на всех уровнях. Тянет, представьте, предположить: может, и похуже, чем при Сталине? Тогда, мол, было по крайности единение потенциальных жертв, сплоченных беспомощностью. Какое-никакое, выходит, вынужденно духовное?..

Сейчас появилась некая удоволенность собственным страхом, вплоть до восторга, подобного — помните? — шейнинскому: «Какие ТАМ…» Как доказательство лояльности, преданности, сугубой правильности поведения и сознания.

Или это было всегда? Традиционно?

Вот, во всяком случае, экскурс в дальнее прошлое.

Князь Владимир Мещерский, публицист второй половины XIX столетия, романист, с удовольствием отмечаю — бездарный, газетный издатель, яростный антилиберал, ну для ясности — вроде Проханова, писал: «Есть нечто на Руси в виде бесспорной истины, сознаваемой народом. Это сознание нужды розог… Куда ни пойдешь, везде в народе один вопль: секите, секите, а в ответ на это власть имущие в России говорят: всё, кроме розог. И в результате этого противоречия: страшная распущенность, разрушение авторитета отца в семье, пьянство, преступления и т.д.».

Ах, как хочется — да еще при скверной репутации автора — возмутиться: клевета! На русскую историю, на народ, якобы мечтающий быть поротым. (Вот только власть, говорит наш оппозиционер, дает слабину. Либеральничает.)

Но князь нас не слишком оклеветал — что настойчиво подтверждаем и нынче. Всем этим: «Нужна твердая рука… Без диктатуры Россия не может… Сталина на них нет…»

За что браним авторитарную власть? За то, что медлит превратиться в тоталитарную.

«… Правительство все еще единственный европеец в России», — сказал Пушкин (черновик неотправленного письма к Чаадаеву). Мысль не льстивая и не лестная, наоборот, в сущности, убийственная. Правительство хотя бы вынуждено выглядеть цивилизованным в неизбежном контакте с Западом, а народ тяготеет к дикости нравов. (Пушкин и продолжает: «…Сколь бы грубо и цинично оно ни было, от него зависело бы стать сто крат хуже. Никто не обратил бы на это ни малейшего внимания…»)

Положим, при нынешней евро- (и тем паче американо-) фобии такой комплимент правительству шершаво застревает на языке. Но самое скверное что, исполни власть коллективную волю народонаселения (нелишняя оговорка: ею же и воспитуемого в этом духе), было бы… Вот и был бы тоталитаризм. Ах, Сталина на нас нет? Так получите!

Кстати, следите за тем, сколько лет дадут Лебедеву и Ходорковскому. Это тот самый срок, который Путин, к общему удовольствию, наметил себе на пребывание в высшей власти.

Related posts